— Как гнать-то? — жалобно протянул сержант, сдвигая на вспотевший лоб вмиг ставшую тесной форменную ушанку. — Он не реагирует ни на что, молчит, не двигается… Малахольный какой-то. И кожа вся в язвах, видели?
Старшина, только сейчас в подробностях разглядевший скорбную фигуру, присвистнул от изумления и протянул:
— Ну и ну! Прокаженный, что ли? Ты его хоть руками-то не трогал, баран?
— Нет, — покачал головой милиционер, — не трогал.
— Ну и ладно. Давай-ка мы его в переулочек, в переулочек, и с глаз долой. Нечего добропорядочных граждан смущать. Нечего, нечего, гражданин, идите себе…
И они, привычно и скорее для проформы, нежели с подлинной злостью, матерясь, начали теснить нелепую высоченную фигуру в лохмотьях в арку. Бомж, наконец уразумев, чего от него хотят, закивал головой и покорно двинулся прочь с центральной улицы. Однако, зайдя в арку, остановился, прислонился к стене и снова замер, обхватив свои плечи и дрожа всем телом.
Зубы его выбивали ритмичную дробь, сердце замирало и ухало, точно скатываясь в пропасть. Ему было холодно и одиноко. А самое страшное было то, что бомж не помнил, как оказался здесь, в Москве, и что с ним случилось в том городе, который он привык считать родным. Все это время он с замиранием сердца ждал, что милиция станет спрашивать его, откуда он взялся, как попал сюда, а он не сможет ответить на этот простой вопрос, потому что сам не знает. Но, как выяснилось, подробности его биографии никому не были интересны, главное, чтобы он не пугал своим видом посетителей нарядных кофеен… И, глядя в спину уходившему наряду почти с тоской — все-таки это были люди, хоть на мгновение проявившие к нему интерес, — бомж снова двинулся по Тверской.
Он хотел добраться до какого-нибудь подземного перехода и присесть хоть бы на полчаса: ноги уже отказывались держать его, колени словно одеревенели. Может быть, ему подадут какую-нибудь еду: он сам видел, как иногда сердобольные старушки кидают нищим не деньги, а сосиску или кусок булочки. Непроизвольно сглотнув слюну при этой мысли, бомж быстро и уже не заглядываясь на сверкающие витрины зашлепал по чавкающей мостовой. Ноги тонули в московской грязи, брызги разлетались во все стороны, и, заметив, что солнце уже скрылось за тучами, он невольно усмехнулся появившейся неожиданно мысли: неужели даже весна здесь, на Тверской, выдается только за деньги? Тем, кто сидит в дорогой кофейне, — пожалуйте — солнышко. А тем, кто нищ и бездомен…
Но додумывать эту мысль было неприятно, и, вздохнув, бомж оставил свои философствования.
Где-то здесь, совсем рядом, — он помнил это хорошо, — должен быть вход в подземку. И в самом деле, буквально через пару минут он обнаружил перед собой круто спускающуюся лестницу и, не помня себя от радости, рванул вниз, в гулкий, сырой, заполненный чужими голосами и лицами туннель.
Прямо перед ним засияли витрины подземного магазина. Наученный горьким опытом, человек испуганно отшатнулся от сверкающих стекол в сторону и, найдя наконец в переходе относительно укромный уголок, с кряхтением уселся на пол. Прямо над ним пестрела огромная театральная афиша; наискосок девушка продавала весенние цветы; напротив, за продуктовым киоском, хвастливо выставившим в ряд кондитерские изыски, сидел одноногий нищий, небрежно привалившись к стене, а совсем рядом с ним упоенно ковырял в носу какой-то малыш, разглядывая шоколадки… У бомжа тоже когда-то был маленький брат… младший… тоже любил конфеты… Неясное воспоминание — отзвук далекой, неправдоподобно прекрасной жизни — мелькнуло и тут же исчезло, перебитое реальным, грубым, но зато таким обнадеживающим звуком: звоном монетки у его ног. Монетка кружилась, звенела и пела, и, словно в полусне, он протянул к ней руку — нет, не к ней, а к тому, что она воплощала в себе: к еде и теплу, защищенности и свету…
Дальше все произошло в мгновение ока. Рослый хромоногий парень в камуфляже, примостившийся было по соседству с бомжем и аккуратно поставивший перед собой для сбора денег перевернутую шапку, теперь, не говоря ни слова, навалился на незнакомца и принялся выламывать ему руки, пытаясь добраться до жалкой монетки. Деловито сопя, он колотил соседа по голове и спине, не выказывая, впрочем, признаков особого озлобления и лишь повторяя:
— Это мое место. Понял? Мое место…
Бомж молчал, но истово сопротивлялся. Он совсем ослабел от своих долгих мытарств, но знал, что ослабеет еще больше, если сейчас отдаст монету. Ведь тогда его точно прогонят отсюда и он не сможет поесть… А его противник тем временем нажимал все сильнее, по-прежнему приговаривая:
— Это мое место. Я всегда здесь сижу. Отдай деньги.
Возможно, еще немного — и человек перестал бы бороться, потому что борьба уже казалась ему бессмысленной. Но помощь пришла, откуда не ждали, и он услышал над собой тягучий, прокуренный, немного гнусавый голос:
— Оставь его, Серый. Пусть сидит с нами. Не обеднеем. Одноногий старик, давно наблюдавший за новеньким из своего угла за ларьком, теперь приковылял к месту схватки и заговорил тоном человека, не привыкшего к возражениям.
— Но я всегда здесь сижу. Это мое место, — возразил парень.
— Оставь его, я сказал, — еще строже повторил одноногий. — Не видишь, что ли? Это же настоящий… Пусть подкормится немного. Да и шум нам совсем ни к чему; чего доброго, на твои вопли еще Борисыч явится, тогда хлопот не оберешься.
С шумом втянув в легкие воздух, скорчив недовольную физиономию, парень отошел к своему месту и недовольно отвернулся к стене. Бомж все так же молча поправил на себе лохмотья, опустил в карман монетку, не взглянув даже, насколько велика была ее покупательская способность, и, улыбнувшись, кивнул так вовремя появившемуся заступнику. А одноногий, усевшись с ним рядом на заплеванный пол, помолчал немного, пожевал папироску и лениво спросил: